Фашистская верхушка в тюрьме

дата: 27-09-2011, 16:34 просмотров: раздел: История фашизма
Полковник Эндрюс самолично проводил меня в камеру № 47. Дверь захлопнулась, и я остался наедине со своими мыслями. Тюрьма была скверно оборудована. В расположенном высоко в стене окне камеры стекло заменяли толстые железные прутья, а осветительная арматура на потолке была демонтирована. В одном углу находилась убирающаяся деревянная кровать с серым одеялом. Вся остальная обстановка состояла из маленького столика и табуретки. Окошко в двери камеры, через которое подавали еду, не закрывалось, чтобы стражники имели возможность постоянно за нами наблюдать. Это приводило к бесконечным сквознякам, но раньше, чем на улице похолодало, за окном установили проволочную сетку. Нам объяснили, что получаемая нами пища, которая была совершенно недостаточна, составляет обычный рацион всех жителей Германии. Не имея освещения, мы были вынуждены ложиться спать в сумерках, и я, по мере того как дни становились короче, часто проводил долгие часы, сидя в темноте на краю кровати, не имея возможности даже читать.

Самое худшее заключалось в неизвестности, почему нас держат в тюрьме и в чем обвиняют. Вдобавок я очень сильно переживал за возможную судьбу двух своих дочерей, которые служили сестрами милосердия на русском фронте. С самого Рождества 1944 года о них не было никаких известий, а я с момента ареста не получил ни одного письма. Мне оставалось молиться и надеяться на то, что им удалось пережить всеобщее крушение и добраться до дома. Только в сентябре я узнал от служившего в американской армии католического капеллана, что мои жена и дочери приехали в Нюрнберг, и смог вздохнуть спокойно.

В конце августа, возвращаясь в камеру после еженедельного посещения находившейся в подвале душевой, я, к собственному великому изумлению, столкнулся лицом к лицу с адмиралом Хорти. Поговорить мы не смогли, однако я был очень сильно удивлен тем, что он находится в тюрьме. Выглядел он скверно, но по-прежнему держался с большим достоинством, пренебрегая ехидными замечаниями охранников.

Детальное расследование началось в первых числах сентября. Мистер Додд, мой американский дознаватель, был вежлив, корректен, даже любезен. Я попытался описать ему этапы своей политической карьеры. После того как я изложил ему свою версию событий, закончившихся назначением Гитлера на пост канцлера, мистер Додд прервал меня: «А вы, немедленно после февраля 1933 года, организовали народные трибуналы, которые превратили всю юридическую систему Германии в фарс». – «В этом вы ошибаетесь, – возразил я. – В то время, когда я был канцлером и вице– канцлером, никаких народных трибуналов не существовало. Они были созданы значительно позднее». Выяснилось, что мистер Додд имел в виду чрезвычайный декрет, подписанный президентом после пожара Рейхстага. Он позволял создавать особые суды, состоящие из трех судей, и не имел никакого отношения к народным трибуналам Гитлера, в которых судьями были не профессиональные юристы, а сторонние граждане.

В ходе наших бесед выяснилось, что мистер Додд имеет весьма поверхностное представление о тогдашних событиях и процессах, происходивших внутри Германии. Говоря о путче Рема, он заметил, что совершенно не способен понять, как я мог согласиться занять какой бы то ни было новый пост на службе у правительства, при котором со мной обошлись подобным образом. Я попробовал объяснить ему сложившееся в то время положение и то, что я согласился со своим назначением в Вену после убийства Дольфуса только для того, чтобы постараться предотвратить общеевропейский конфликт. Мистер Додд отказался принять этот аргумент и настаивал на том, что я всецело отдал себя в распоряжение Гитлера. Наш разговор обострился, и я довольно резко заявил ему: «Мне очень жаль, что вы не способны понять ситуацию, в которой долг перед своей страной оказывается важнее личных интересов». Тогда мистер Додд проявил себя с самой лучшей стороны. Он сказал, что вовсе не хочет поставить мне в вину какие-либо недостойные намерения. Впоследствии мы начали понимать друг друга значительно лучше, хотя мне по-прежнему не удавалось выяснить, в чем же меня обвиняют. После суда он выразил свое согласие с моим оправданием присылкой ящика гаванских сигар. Я до сих пор сохранил о нем самые теплые воспоминания.

Общение с мистером Доддом и двумя замечательными католическими капелланами, отцом Флинном и заменившим его отцом Сикстусом О'Коннором, послужило для меня в этот тяжелый период большим утешением. Куда менее приятными были посещения джентльменов, именовавших себя психиатрами. По всей видимости, в их обязанности входило определение нашей вменяемости, хотя, как мне кажется, лишь немногие из них могли похвастаться наличием подлинной научной квалификации. Обладай они соответствующей подготовкой, люди, подобные Герингу и Риббентропу, представляли бы для них интереснейший объект для исследования. Вместо этого нам предлагалось проходить тесты интеллектуального развития и решать глупейшие задачи наподобие объяснения того, что нам видится в бессмысленных чернильных кляксах. Последнее было выше моего понимания, и я попросил избавить меня от этого испытания. Я сказал одному из опрашивавших меня, что в случае, если он желает убедиться в моем душевном здоровье, я готов отвечать на любые вопросы из области истории, географии, политики или экономики, но он, как видно, был значительно хуже подготовлен для ведения подобных бесед. В этих исследованиях был и один светлый момент, именно – когда результаты наших тестов были суммированы и оглашены. Первое место в «классе» занял доктор Шахт – результат, которому никто не удивился. Шпеер, насколько помню, стал вторым, а я – третьим, несмотря на свое упрямство по поводу картинок с кляксами. Штрейхер оказался на последнем месте, которое, впрочем, мог бы занять почти любой из остальных гаулейтеров.

Чтобы как-то отмечать течение времени, я начертил на стене своей камеры календарь. Двери тюрьмы закрылись за мной 12 августа. Мой первый допрос был проведен 3 сентября, второй – 19-го. Только 19 октября я получил копию обвинительного заключения. Тогда я узнал, что начало слушания моего дела назначено на 20 ноября, и с облегчением заметил, что против меня не выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Меня обвинили в заговоре с целью развязывания войны. Ничего не зная об особенностях новых правил судопроизводства, которые должны были применяться на процессе, я вообразил, что будет очень легко доказать свою полную невиновность, учитывая то упорное сопротивление, которое я оказывал объявлению войны. Более того, я все еще думал, что каждого из нас будут судить по отдельности, и написал жене радостное письмо, в котором обещал к концу ноября оказаться рядом с ней на свободе, поскольку слушание дела, по моему мнению, не может занять больше двух или трех дней. Иллюзии мои должны были вскоре развеяться, но сам этот факт дает некоторое представление о строгости нашего одиночного заключения, из-за чего никто даже не намекнул мне о намерении наших судей устроить для двадцати одного «военного преступника» коллективный процесс. Мы не имели никаких оснований предполагать, что он продлится почти целый год и будет иметь своей целью возложение ответственности на весь германский народ.

Вместе с обвинительным заключением каждому из нас был вручен список германских адвокатов, из которых мы могли по желанию выбрать себе персонального защитника. Единственный известный мне человек, оказавшийся в этом списке, был доктор Дикс. Когда я поинтересовался, сможет ли он быть моим защитником, мне ответили, что он уже обещал это доктору Шахту. В связи с этим я написал Шахту письмо, спрашивая, не согласится ли доктор Дикс защищать нас обоих или не сможет ли он порекомендовать мне в качестве защитника кого-либо из других адвокатов. Письма этого Шахт так никогда и не получил. В результате к 10 ноября я все еще не имел защитника, но тут на помощь мне пришел случай. Мой старый друг граф Шаффгоч услышал о знаменитом адвокате из Бреслау докторе Кубушеке, который был согласен заняться моим делом. Выбор оказался поистине счастливым. Кубушек оказался великолепным защитником, острый ум которого позволял выходить победителем из любой ситуации. Однако и он пришел к выводу, что процедура судопроизводства, принятая на процессе, ставила в предельно затруднительное положение даже самого опытного адвоката. Поскольку я не был лично знаком с Кубушеком, то попросил, чтобы моему сыну, изучавшему когда-то юриспруденцию и прекрасно знакомому с подробностями моей политической карьеры, было позволено ему помогать. В конце концов сына выпустили на все время процесса из лагеря для военнопленных в Сте^. Нисколько не желая умалить заслуги Кубушека, я должен все же соблюсти справедливость и сказать, что без помощи, оказанной ему моим сыном, решение, вынесенное по моему делу, могло бы быть совсем иным.

Я намереваюсь посвятить следующую главу детальному рассмотрению юридических и правовых аспектов процесса как в той части, которая касалась меня самого, так и в историческом и политическом контексте. Возможно, однако, что читателей заинтересует и рассказ о том, как мои соответчики и я сам на протяжении следующих одиннадцати месяцев переносили напряжение, связанное с судебными перипетиями.

Артур Кестлер в своем романе «Darkness at Noon» изобразил яркую картину методов, применявшихся для получения признательных показаний от обвиняемых на советских массовых процессах. На суде в Нюрнберге прокуроры располагали для подкрепления обвинения тысячами документов и никого из нас не заставляли подписывать признания, но режим в тюрьме, где нас содержали, имел много общего с описанным Кестлером. Была создана система, постепенно снижавшая нашу способность к сопротивлению, с бьющим в лицо светом, не дававшим спать по ночам. К моменту окончания процесса я хотя и сохранил способность мыслить, но физически превратился в развалину.

Под предлогом предотвращения попыток самоубийства около каждой камеры было установлено по охраннику, которых сменяли каждые два часа. От них требовалось постоянно наблюдать за нами через дверное окошко. Освещение в коридорах и переходах было ослепительно яркое, а перед каждой дверью установлен рефлектор, бросавший свет на заключенного. По прихоти охранника он мог быть направлен или прямо в лицо, или слегка в сторону. Мы должны были спать только на правом боку, чтобы наши лица всегда были на виду. Если я в те редкие моменты, когда удавалось заснуть, поворачивался на другую сторону, охранник протягивал руку через окошко, тряс меня за плечо и орал: «Повернись! Мне тебя не видно!»

Едва ли удивительно, что спать по-настоящему нам не удавалось и по утрам мы просыпались от боли в затекших конечностях. Охранники всякий раз сменялись с громким топотом, который стократно усиливался эхом в пустых коридорах тюремного здания. До того как были установлены рефлекторы, ночные надзиратели снабжались сильными электрическими фонарями, которыми светили нам в лица. Когда я однажды утром пожаловался дежурному офицеру, что охранник включал свой фонарь, направив его мне прямо в глаза, 127 раз в течение получаса, он только пожал плечами и сказал: «Он выполняет свой долг». Если бы я благодаря активной жизни на вольном воздухе до заключения не находился в хорошей физической форме, то, как мне кажется, не выдержал бы.

Нам было запрещено всякое общение с охранниками, но многие из них не могли удержаться, в особенности те, кто жаждал получить автограф. Я всегда отказывал им, говоря: «Вы сможете получить сколько угодно моих подписей в тот день, когда меня оправдают». Такой ответ их всегда сильно раздражал. «Все, кроме вас, уже дали нам автографы, – возмущались они, – а вас должны вздернуть в первую очередь». – «Ну что ж, в таком случае вам не повезет, – обыкновенно отвечал я, – потому что тогда вы от меня ничего не получите». Часто они мстили мне, излишне грохоча по ночам.

Нам не полагались газеты, и было запрещено получать с воли любые посылки. Когда я попросил, чтобы моей жене разрешили прислать мне небольшое полотенце, которым я хотел накрывать свое меховое пальто, заменявшее мне подушку, то получил отказ. На Рождество военнопленные, работавшие на кухне, сэкономили немного еды, чтобы на праздник накормить нас поосновательнее, чем в обычный обед, однако им запретили выдать нам что– либо сверх привычного пайка.

Иногда происходили вещи, которые, в наших обстоятельствах, немного скрашивали жизнь. Во время завтрака мы обычно сидели по четыре человека в комнате, каждый за отдельным столом, по одному у каждой стены. Как правило, я ел вместе с Нейратом, Дёницем и Шахтом. Однажды в комнату вошел какой-то американский фотограф и установил свой штатив как раз напротив меня в то время, как я из оловянной миски ел суп. Такое поведение меня сильно разозлило. Я заявил ему, что он ведет себя бесцеремонно, и повернулся спиной. Тогда фотограф обратился к Шахту, который, разозлясь еще больше моего, взял со стола свой кофе и выплеснул ему в лицо. Этот тип заорал и стал звать охрану. За оскорбление американского мундира Шахт на четыре недели был лишен прогулок на воздухе и на тот же срок оставлен без кофе. Этот инцидент чрезвычайно сильно нас развеселил, что дает некоторое представление о состоянии, в котором мы тогда пребывали.

Наши защитники несколько раз за время процесса вносили в суд протесты по поводу условий, в которых мы содержались. Эти протесты почти ни к чему не приводили, поскольку сама тюрьма находилась вне юрисдикции суда, а полностью контролировалась местным командованием армии Соединенных Штатов. Полковник Эндрюс подчинялся не генеральному секретарю трибунала, а американскому генералу, командовавшему районом Нюрнберга.

Большая часть мер безопасности была придумана, чтобы исключить попытки самоубийства. Перед процессом правила были значительно ужесточены после того, как двоим заключенным, руководителю нацистской медицинской ассоциации доктору Конти и доктору Лею, бывшему главе Arbeitsfront, удалось покончить с собой. Доктор Лей, которому предстояло фигурировать на процессе в качестве одного из главных военных преступников, повесился в своей камере на полотенце, привязанном к рычагу сливного бачка ватерклозета. Унитаз находился в небольшой нише в ближайшем от двери правом углу камеры и потому был скрыт от непосредственного наблюдения охранника, который мог видеть только ноги арестанта. После окончания основного процесса сумел покончить с собой генерал Бласковиц, который выпрыгнул с третьего этажа тюремного корпуса.

После самоубийства Геринга было проведено расследование с целью выяснения того, каким образом он раздобыл в тюрьме яд. Были тщательно допрошены его жена, его адвокат и германские работники кухни – все безрезультатно. Но существовали и другие возможности. Я могу, основываясь на собственном опыте, рассказать о двух случаях, когда американские охранники сами предлагали снабдить меня средствами для совершения самоубийства, чтобы избежать, как они выражались, верной петли. Первый предлагал мне некие таблетки, по его утверждению – ядовитые, хотя и не такие, как те капсулы с цианидом, которыми воспользовался Геринг. Во втором случае другой охранник предложил мне складной нож, сказав, что им можно перерезать себе вены на запястьях. Я отклонил оба предложения и сообщил своим заботливым опекунам, что не рассчитываю на смертный приговор. Однако второй из них оказался настолько навязчивым, что мне, чтобы от него избавиться, пришлось вызвать офицера охраны.

Когда начался процесс, нам стали по утрам выдавать приличные костюмы, в которых мы могли бы появиться перед судом, а также галстуки и шнурки для ботинок. Все это мы должны были возвращать назад по окончании каждого заседания. Мои товарищи по несчастью давали любопытный материал для исследования по психологии. Мы сидели рядом на скамье подсудимых почти целый год и могли, в известных пределах, переговариваться с соседями или передавать друг другу записки. Справа от меня сидел Йодль, с которым у меня было мало общего. Выдвинутое против него обвинение носило чисто военный характер. Говорил он логично и отрывисто, держался по-военному сдержанно и ожидал решения своей судьбы со спокойной покорностью.

Иначе дело обстояло с Зейс-Инквартом, который сидел слева. Нас объединяли австрийские события. Несмотря на то что я лично рекомендовал его Гитлеру на роль посредника между двумя правительствами, после аншлюса я его избегал, поскольку считал, что он «сдал» Австрию сначала Гитлеру, а потом гаулейтеру Бюрккелю и нацистским радикалам. Теперь я впервые услышал подробности его истории и был вынужден смягчить свою оценку. Он вел себя правильно, но пошел на слишком большие уступки экстремистам. Я заявил суду, что некоторые мои прежние высказывания по поводу его поведения основывались на ложных предпосылках. Мы обсуждали с ним нашу общую линию защиты по той части обвинительного заключения, которая касалась Австрии, и я попросил, чтобы его заслушали раньше меня. Он был по своей природе типичным австрийцем, веселым и открытым, часто рассказывал венские анекдоты и очень рассчитывал на свое оправдание. Он только недавно узнал, что Гитлер назвал его в своем завещании следующим министром иностранных дел, и был этим очень расстроен.

Впереди меня сидел Франк. Мне кажется, что между 1933-м и 1945 годами я не обменялся с ним и десятком слов. Он имел репутацию экстремиста и «прославился» своим поведением в Польше. Он всегда вызывал у меня антипатию, однако, приближаясь к своему концу, он проявил больше достоинства, чем за всю предыдущую жизнь. Католический капеллан отец О'Коннор рассказал мне, что Франк с самого начала был убежден, что его судьба решена, что он ее заслужил и защищать его излишне. Он проводил целые дни в раздумьях, обратившись к католической вере и готовя себя к встрече со своим Создателем. Франк обычно присутствовал на мессе вместе со мной, Зейс-Инквартом, и Кальтенбруннером, и я несколько раз с ним беседовал. Он говорил мне, что не в состоянии понять, каким образом он мог настолько подпасть под влияние Гитлера и с готовностью стать орудием преступной кампании преследования евреев. Опираясь на свою вновь обретенную веру, он больше года без дрожи смотрел в глаза смерти, и можно только восхищаться той новой силой духа, которую дала ему религия. Его поведение представляло разительный контраст с тем, как держали себя многие из его собратьев по заключению.

Риббентроп занимал место в переднем ряду. Мне говорили, что все свое свободное время он тратил на сочинение длинных оправдательных писем, не забывая при этом поливать своего защитника потоком обвинений в полнейшей некомпетентности. Когда начался его перекрестный допрос, он даже не старался хотя бы умеренно оправдывать действия Гитлера, несмотря на то что свыше одиннадцати лет был его самым рьяным сторонником. Он разоблачил себя перед всем миром таким, каким некоторые из нас уже знали его, – пустой скорлупой от ореха, фасадом, скрывающим отсутствие ума. Все обвиняемые подчинялись неписаному закону – выступая в собственную защиту, не компрометировать никого другого. В этом отношении избег критики даже Риббентроп.

Люди, подобные Розенбергу и Штрейхеру, меня не интересовали вовсе. Первый проводил время, делая карандашные зарисовки свидетелей. Эти рисунки казались столь же бессодержательными, как и его «Миф». Штрейхер часто посреди ночи громко кричал и вопил. Мне неизвестно, происходило ли это от грубого обращения с ним, или же он страдал припадками бешенства. Люди, проходившие с ним по одному обвинению, общались с ним мало. Среди руководителей вооруженных сил наибольшую симпатию у меня вызывали Редер и Дёниц. Кейтель всегда был кабинетным генералом, но эти двое вели себя с профессиональной гордостью. Они вели свою защиту обдуманно и с достоинством, причем Дёниц часто сам переходил в наступление. Я находил их поведение безупречным.

Нейрат был, как всегда, спокойным и собранным. Его швабский темперамент не позволял ему приходить в расстройство. К несчастью, защита его велась посредственно, а сам он был лишен дара ясно выражать мысли, который мог бы уравновесить чаши весов. Шпеер и Бальдур фон Ширах были самыми молодыми из обвиняемых. Можно было подумать, что Ширах резко изменил свое мнение по поводу идеалов, которые он внедрял в сознание молодого поколения последователей Гитлера. Однажды он сказал мне, что сожалеет о применении принципов, которые находились в таком противоречии с христианским учением. Шпеер был полон надежд на будущее. Он ожидал, что его присудят к тюремному заключению, и думал, что в таком случае американцы обратятся к нему за помощью в развитии Аляски, на которую он смотрел как на территорию, имеющую великое будущее, в особенности если принять во внимание ее положение между двумя континентами.

Министр внутренних дел Гитлера Фрик показывал даже в этой обстановке борьбы за существование, что он являлся всего лишь мелким чиновником. Он не привык принимать самостоятельные решения, никогда не пытался оказывать влияние на Гитлера. Среди нас он оказался единственным, кто отказался выступить свидетелем в собственную защиту – тогда ему пришлось бы отвечать на некоторые неудобные вопросы, – лишив себя тем самым последней реальной попытки оправдать свои действия и получив высшую меру наказания.

Никто из нас не мог бы с определенностью утверждать, в своем уме находился Гесс или же нет. По моему мнению, он был вменяем, когда летел в Англию, и вполне мог с помощью этого шага пытаться загладить свои прежние грехи, предупредив британцев о том, что нападение Гитлера на Россию должно неминуемо привести Европу к гибели. Между прочим, для меня по-прежнему остается загадкой, почему в мемуарах мистера Черчилля нет указания на то, что это предупреждение было передано президенту Рузвельту. Поведение Гесса как на суде, так и в тюрьме не было поведением нормального человека. На скамье подсудимых он казался совершенно отрешенным от всего происходящего вокруг и читал баварские романы Гангофера. Он отказывался от всякого общения со своим адвокатом, который настоял на проведении медицинского освидетельствования своего подзащитного на предмет установления его способности отвечать за свои действия. Медицинская комиссия не смогла прийти к определенному мнению, но в тот момент, когда суд готовился вынести решение по этому вопросу, Гесс встал и заявил, что вполне нормален и прежде просто симулировал сумасшествие, а теперь желает, чтобы его судили так же, как и всех остальных обвиняемых. Его вмешательство произвело некоторую сенсацию, но потом он опять впал в свое прежнее состояние полной отрешенности от всего происходящего. Лично я убежден, что Гесс был не в своем уме, хотя, возможно, у него случались моменты просветления.

В конце ряда сидел Шахт. Его никогда не покидали чувство юмора и оптимизм. Он не изменился ни на йоту и выглядел в точности таким, каким я всегда видел его: чрезвычайно умным, саркастичным и исполненным едкой иронии, когда дело доходило до необходимости в чем-то поправить утверждения обвинителей. Шахт оставался все тем же эгоистом, каким был всегда. Своим основным свидетелем защиты он выбрал герра Гизевиуса, который, прежде чем перешел к Канарису в абвер, был чиновником гестапо, а потом еще работал в разведке Соединенных Штатов и изображал из себя par excellence человека сопротивления. Этот персонаж, однако, всячески пытаясь подчеркнуть противодействие Шахта нацистскому режиму, не преминул предположить, что остальные двадцать обвиняемых заслуживают повешения.

После смерти Геббельса министерство пропаганды было представлено Гансом Фриче. В некотором смысле это было обидно. Диалектический талант сатанински одаренного маленького доктора стал бы для трибунала крепким орешком. Подчиненные Геббельса не могли служить ему достойной заменой. Тем не менее Фриче искусно защищался, настаивая, что являлся всего лишь «голосом хозяина», даже если сам придерживался иного мнения.

Мне остается рассказать о Геринге. Он, по всей вероятности, являлся на процессе самой заметной фигурой. Главное действующее лицо, Гитлер, покончил с собой. Так же поступили его основные сподвижники Геббельс и Гиммлер. Те, кто теперь отвечал за их действия, за исключением Геринга, не были особами первого ранга. Он абсолютно превосходил классом этих dei minores и был единственным, у кого хватило мужества отстаивать то, что он совершил и что пытался совершить. «Ни слова против Гитлера», – сказал он нам однажды, когда внимание охранников было чем-то отвлечено. Он, кажется, полагал, что лояльность режиму следует блюсти даже в стенах тюрьмы, или, возможно, гордость мешала ему признать перед врагами то, что внутренне он уже осознал. Так или иначе, но тот факт, что он оказался единственным, кто по– настоящему пытался защищать свои убеждения, делает ему честь.

Соответчики Геринга не вняли его требованию не говорить плохо о Гитлере. По какой-то странной причине суд в этом отношении оказался более корректен. Одним из самых гротескных аспектов процесса стало то, что против Гитлера не было выдвинуто никаких обвинений ни в предварительном обвинительном заключении, ни в приговоре. Когда в ходе слушаний все более отчетливо проявлялось то, что Гитлер, который ни в коем случае не являлся декоративной фигурой, управляемой из-за кулис какими-то интриганами, сам был инициатором почти всех проводимых режимом мероприятий, суд практически не предпринял попыток зафиксировать это в протоколах. Именно он, несмотря на свою гибель, должен был стать главным обвиняемым на процессе. Тот факт, что не было сделано попытки привлечь к суду Гитлера, явился с психологической точки зрения одним из основных пороков процесса и еще неминуемо отзовется эхом в истории.

В беседах, которые происходили у меня с Герингом в период между окончанием процесса и объявлением приговоров, я нашел его все тем же добродушным и раскованным человеком, каким я всегда знал его прежде. Совершенно не заботясь о своей неизбежной судьбе, он часто обсуждал с Нейратом, Кейтелем и со мной различные моменты прошлого. В какой-то период я старался выяснить, почему этот «кронпринц» Третьего рейха не вмешался, когда увидел, что политика Гитлера неминуемо приведет к войне и краху Германии. Теперь я сделал еще одну попытку, но заставить его говорить на эту тему по-прежнему было невозможно. «Я взял на себя всю ответственность за все, что произошло, – отвечал он. – Предотвратить войну я не мог, хотя и считал ее великой ошибкой. Вы или Нейрат, возможно, могли бы заключить мир, а Риббентроп на это не был способен. Он умел только сплетничать о том, что, по его мнению, лежало на уме у Гитлера». В последние годы войны, рассказал мне Геринг, он чувствовал, что Гитлер, вероятно, сошел с ума, но поделать с этим ничего не мог. Как личность Геринг был наделен многими достоинствами. Он был человек открытый, мужественный и очень обаятельный. Эти качества он сохранил до конца.


Франц фон Папен Вице-канцлер Третьего рейха. Воспоминания политического деятеля гитлеровской Германии. 1933–1947
комментарии: 0 | просмотров: | раздел: История фашизма
Использование материалов сайта с только разрешения автора и с активной ссылкой на сайт